Я осмотрела все тщательно и наконец нашла крошечные полоски краски на внутренней стороне вашего халата — не полотняного халата, который вы обыкновенно носите летом, а фланелевого, который вы тоже привезли с собой. Должно быть, вы озябли, бродя взад и вперед в одной только ночной рубашке, и надели первую попавшуюся теплую вещь. Как бы то ни было, на внутренней стороне вашего халата были видны пятнышки. Я легко уничтожила их, отскоблив краску с фланели. После этого единственной уликой против вас осталась только та улика, которая была заперта в моем комоде.
Не успела я закончить уборку вашей комнаты, как меня вызвали вместе с другими слугами на допрос к мистеру Сигрэву. Потом стали осматривать все наши вещи. А потом случилось самое необыкновенное для меня происшествие за этот день, после того как я нашла пятно от краски на вашей ночной рубашке. Это произошло после второго допроса Пенелопы Беттередж инспектором Си- грэвом.
Пенелопа вернулась к нам вне себя от бешенства, ее оскорбило обращение мистера Сигрэва. Он намекнул, да так, что нельзя было ошибиться в смысле его слов, что подозревает ее в воровстве. Мы все одинаково удивились, услышав это, и все спросили ее, почему?
«Потому что алмаз находился в гостиной мисс Рзчел, — ответила Пенелопа, — а я последняя ушла из гостиной вчера вечером».
Прежде чем эти слова сорвались с ее губ, я вспомнила, что в гостиной побывало еще одно лицо, уже после Пенелопы. Это лицо были вы. Голова моя закружилась, и мысли мои страшно перепутались. И тотчас что-то шепнуло мне, что краска на вашей ночной рубашке могла иметь совершенно другое значение, нежели то, которое я придавала ей до сих пор. «Если надо подозревать того, кто был в этой комнате последним, подумала я, то вор не Пенелопа, а мистер Фрэнклин Блэк!»
Если бы дело шло о другом джентльмене, думаю, я устыдилась бы своих подозрений, едва они пришли мне в голову.
Но одна мысль, что вы стали со мной на одну доску и что я, имея в руках вашу ночную рубашку, могу избавить вас от позора, — одна мысль об этом, говорю я, сэр, открывала передо мной такую возможность заслужить ваше расположение, что я слепо перешла от подозрения к убеждению. Я тотчас же решила, что вы хлопотали больше всех о том, чтобы послать за полицией, только для того, чтобы обмануть всех нас, и что рука, взявшая алмаз мисс Рэчел, никоим образом не могла принадлежать никому другому, кроме вас.
Когда я вернулась в людскую, раздался звонок к нашему обеду. Был уже полдень. А материю для новой рубашки еще предстояло достать. Была только одна возможность достать ее. За обедом я притворилась больной и, таким образом, получила в свое распоряжение весь промежуток времени до чая.
Чем я занималась, когда весь дом думал, что я лежу в постели в своей комнате, и как я провела ночь, опять притворившись больной за чаем, когда меня опять отправили в постель, — нет надобности рассказывать. Сыщик Кафф узнал все это, если не узнал ничего более. А я могу догадаться, каким образом. Меня узнали (хотя я и не поднимала вуали) во фризинголлской лавке. Напротив меня висело зеркало у того прилавка, где я покупала полотно, и в этом зеркале я увидела, как один из приказчиков, указав на мое плечо, шепнул что-то другому. И вечером, когда я тайком сидела за работой, запершись в своей комнате, я слышала за дверью дыхание служанок, подозревавших меня.
Мне это было безразлично тогда, безразлично это мне и теперь. Ведь в пятницу утром, за несколько часов перед тем, как сыщик Кафф вошел в дом, новая ночная рубашка — взамен той, которую я взяла у нас, — была сшита, вымыта, высушена, выглажена, помечена, сложена так, как обычно прачки складывали все другие рубашки, и благополучно лежала в вашем комоде. Нечего было бояться (если бы белье в доме стали осматривать), что новизна ночной рубашки выдаст меня. Весь запас вашего белья был новый, сшитый, вероятно, в то время, когда вы вернулись из-за границы.
Потом приехал сыщик Кафф и возбудил великое удивление во всех, объяснив, что он думает о пятне на двери.
Я подозревала вас (как я вам призналась) больше потому, что мне хотелось считать вас виновным, чем по каким-либо другим причинам. А сыщик дошел до такого же заключения (касательно ночной рубашки) совершенно другим путем. Но одежда, служившая единственной уликой против вас, находилась в моих руках! И ни одной живой душе не было это известно, включая и вас самого! Боюсь сказать вам, что я чувствовала, когда думала об этом, память обо мне станет вам ненавистна…»
В этом месте Беттередж поднял глаза от письма.
— Ни одного проблеска света до сих пор, мистер Фрэнклин, — сказал старик, снимая свои тяжелые черепаховые очки и отталкивая исповедь Розанны Спирман. — Пришли вы к какому-нибудь логическому заключению, сэр, пока я читал?
— Кончайте прежде письмо, Беттередж; может быть, конец его даст нам ключ в руки, а потом я вам скажу два слова.
— Очень хорошо, сэр. Пусть глаза мои отдохнут немножко, а потом я опять буду продолжать. А пока, мистер Фрэнклин, не желаю торопить вас, но не намекнете ли вы мне хоть словом, нашли ли вы выход из этой ужасной путаницы?
— Я поеду в Лондон, — сказал я, — посоветоваться с мистером Бреффом. Если он не сможет мне помочь…
— Да, сэр?
— И если сыщик не захочет оставить своего уединения в Доркинге…
— Не захочет, мистер Фрэнклин.
— …тогда, Беттередж, — насколько я вижу теперь, — , все мои средства исчерпаны. Кроме мистера Бреффа и сыщика, я не знаю ни одной живой души, которая могла бы быть хоть сколько-нибудь полезна для меня.